— Жаль, что я могу приходить только утром, — сказал Скотти в пятницу, умилительно скосив глаза на кончик носа — дурацкая привычка, вот этого я уж точно не писал! — я бы мог готовить тебе джамбалайю с миндалем. Я ведь работал в том креольском ресторане на Хайленд-стрит, целых три месяца, помнишь?
Я представил себе вечернего Скотти, Скотти в белом фартуке и колпаке на моей алюминиевой кухне, Скотти на моем шелковом диване, щелкающего телевизионным пультом, Скотти в пижаме, разглагольствующего в дверях ванной с полным ртом зубной пасты…merde, merde.
Ну хорошо, я виноват, не дотянул эту чертову книжку, затосковал, но ведь не я один? Сколько таких рукописей забивают золой камины и буржуйки в моем городе, сколько лежат в столах, тайниках и дубовых дуплах и молчат в тряпочку? Но нет же, Скотти молчать не хотел, он хотел рассказывать мне о сражении с Каросом при затененной луне, выжидая, по-видимому, когда я пойму, чего он хочет на самом деле.
И я понял, только не сразу, в начале второй недели. Он, вероятно, хотел, чтобы я довел его до ума, ему надоели спортивные костюмы, оссианское одиночество и трехдневная щетина, мне бы тоже надоели, чего греха таить.
Меня немного раздражало то, что он ни разу не заговорил о рукописи, ни на что не пожаловался, ни о чем не попросил, полагая, видимо, что я способен читать его мысли. Du dernier ridicule, как говорила прохладная девица Маргерит, когда я пытался прижать ее к стенке в отделанном белой плиткой чуланчике для проявки фотопленок.
Каждый день я начинал с того, что спрашивал Скотти, как он сюда попал.
То есть, откуда — понятно, а вот каким путем, через какие двери? Меня отчаянно заботила возможность выставить его тем же самым способом, но шотландец только качал головой и улыбался краешком рта — со значением, всегда одинаково — гримасы получше я, видимо, придумать не успел.
В моей рукописи — точнее, в ее начале — у него не было ни девушки, ни дома, свои монологи он произносил, сидя в кресле-качалке в запущенной квартире своего приятеля, в Абердине, на улице Мерилэнд. Семьдесят страниц бездомной жизни, случайной работы и рассуждений о свойствах памяти. Клочок оттуда я нашел в виде закладки в томике Генри Джеймса, остальное уплыло — как там сказал поэт? — по беспамятной реке, чисто скудельная рассохшаяся лодка..
Воспоминания, как чужие векселя — в горькие дни можешь ими рассчитываться, выкручиваться надменным растиньяком, сжимающим в кулаке стремительно убывающую жизнь, но пока тебе есть чем платить, ты в силе, пока прошлое подкидывает тебя, словно послушный батут, у тебя полный рукав козырей, и вот, когда твоя действительность дышит тебе в лицо горячим и затхлым, как забегавшийся пес, свешивает на сторону лиловый язык, и тебе душно, ох, как тебе тошно, ты нашариваешь в кармане раскрошившиеся галеты и кидаешь по одной, прямо в жаркую непотребную пасть, чтобы просто глотнуть воздуха, чтобы отвлечь, ап! лиссабонский зимний трамвайчик с расколотым окном, в окно задувает и тебе дают полосатый шарф, им можно обмотать весь иеронимуш, все игольчатые башенки, ап! вапоретто стынет на черной воде, на февральском ветру, ты забиваешься в толпу на палубе, глубже, глубже, поднимаешь бесполезный воротник, тебя обнимают и забирают целиком под плащ, жесткий, беспредельный, достойный фригийского воина, ап! утренний деловитый сквозняк в кафе с хлопающими дверями, опилки на влажном полу, мурашки по голым рукам, да что там мурашки, мирмидонские муравьи, тебе наливают горячее, пахнущее горькой цедрой, вино из своего стакана, прямо в кофейную чашку, и ты смеешься и ждешь пока осядет взметнувшаяся кофейная муть, ап! ап! ты шаришь по дну кармана, merde! галеты кончаются, остались крошки, жетоны, сомнительные фантики, ладно, оставим до следующего раза, эта собака еще придет, она в последнее время часто приходит.
В воскресенье он опоздал, и я проснулся один. Холодное газированное счастье захлестнуло меня, я помчался на кухню босиком, расцеловал Бориса в уши, и какое-то время выглядел, как il Matto из колоды Таро, на которого бросается маленькая собачка, я вертелся и подпрыгивал, ну просто вылитый Le Fou, как сказала бы Маргерит, не расстававшаяся с марсельской колодой.
Вернувшись из ванной, я застал запыхавшегося Скотти стоящим на четвереньках в моей постели, кончик его длинноватого носа был по-прежнему розовым, в волосах застряли какие-то мелкие веточки. Вылитый Навуходоносор в галерее Тейта.
— Извини, детка, — прошептал он, блестя своими бесцветными, как будто заплаканными, глазами, — меня задержали, это все чортов Дуэйн. С нами, мелкими, видишь ли, совершенно не считаются. Мало того, что всю жизнь на посылках, так еще и по выходным…
Я махнул рукой и поплелся на кухню за кофейником — à son tour.
Во вторник, когда стало ясно, что фэшн-редактор Дина подцепила ветрянку, меня отправили вместо нее в Милан — прямо с работы, я даже Бориса не успел предупредить, не говоря уже о том, чтобы вещи собрать. Шеф позвал меня в свой дубовый кабинет, куда, вопреки римской традиции ни разу не попала молния, отворил дверцу гардеробной и снял с вешалки тяжелый синий плащ, достойный Одина — у него, между прочим, был похожий, если верить Младшей Эдде — и протянул мне, сочувственно улыбаясь.
— У индейцев майя синий означает поражение врага, — сказал он, — а Вишну, так тот и весь такого цвета, так что теперь тебе непременно повезет. Рубашки купишь на виа Монте-Наполеоне, за счет фирмы. Рейс через два часа, в Милане дождь и ветер, вот возьми еще, пожалуй, и шарф.