78 - Страница 43


К оглавлению

43

— Гость желает праздничного огня! Дадим ему?

— Отчего не дать! — лукавым хором отозвались горожане.

— Задаром отдадим огонь праздничный или за услугу?

— За услугу — лукавым хором отозвались горожане.

— Ты сам все слышал, Тодор — циркач. — сказал староста — не бойся, услуга тебе не в обузу выйдет, а в удовольствие. Видишь ли — для нас прибытие гостя — первый праздник. Раз в год такое выпадает, как Светлое Христово Воскресение. Нам для гостя ничего не жалко и мы его задачей не обидим. Согласен ли ты месяц пасти наших овец? Есть у нас небольшое стадо, за ним глаз да глаз нужен. Хлеб, соль, или иные приятствия — тут староста девку посдобнее за щечку ущипнул, — наши, работа — твоя. Да и работа — не бей лежачего, овцы у нас смирные, а волки из наших краев давно ноги унесли! В канун Иванова дня рассчитаемся — получишь ты от нас праздничный огонь и ступай к Богу в рай!

— К Богу в рай! — хором отозвались горожане.

— Согласен месяц пасти овец — сказал Тодор.

Горожане напоследок за него здравицу подняли, "пей до дна, пей до дна, пей до дна!". Сам Тодор вроде с ними пригубил лютого вина, но больше за плечо вылил.

Вслед за тем отвели гостя спать в старостин дом, в семи водах выкупали, уложили на семь перин, пуховые одеяла поверх навалили — так что Тодор едва не задохнулся, и когда остался один, живо слез на пол, подстелил зеленое пальто с роговыми пуговицами на половицы и лег без сна. Крысу из пустой кружки вытряс — тот артачился, вылезать не хотел.

— Ну, как дела обстоят по-твоему? Попасу овец до Иванова дня, дадут нам огня праздничного. Все ты проспал, дуралей, радостный тот огонь, буйный, самый, что есть — цыганский. И колеса в небесах вертелись, огненные. Разве не нашли мы, что искали?

Яг зевнул — потянулся с носа до хвоста, размял лапки прыткие.

— Уж точно, нашли на свою голову, что не искано. Дом горит, цыган не видит. Дал слово — будем пасти овец. Ох, Тодор, верь слову — где овцы, там и волки.

Тодор без зла крысу по носу несильно щелкнул:

— Эх, ты, зверь на цырлах… Одичали мы с тобой в странствиях, от людей отвыкли. Всюду каверзы и капканы мерещатся. Людям верить надо. Кстати, с чего это ты меня на дороге перебивал, про циркачей да цирлы ерунду горланил? Какой я тебе циркач, когда я прирожденный цыган?

— Голову напекло. Вот дурь на меня и накатила. У крысы умишко с орешек, какой с меня спрос, тварь я бессловестная. Зато горожане — слышь, как храпят спьяну за стенками, потешными пушками не разбудишь. Верно говорят — меньше знают, крепче спят, — сухо ответил крыса загадкой, и ткнулся Тодору под мышку до утра.

Тихо-тихо плыла над дремным миром, над киноварными крышами старуха-полночь на медных медленных крыльях. Как она упала, так и утро стало.

День за днем с пастушьей сумкой на плече гнал Тодор отару к голубым покосным пастибищам на окрестных холмах.

Складно бежала отара — ни одна не отбивалась, не упиралась, не хромала.

Тех, что послабее, пастух на плечах переносил через ухабы и гати.

Всего овец было двенадцать — не велико поголовье для тороватого города. Все белорунные ярочки.

Ленивая река стороной катила зеленые воды. Церемонились в зарослях хохлатые цапли. Речная трава русальная по течению клонилась на отмелях. Неподвижно серебрились в потоках рыбешки. Река с виду судоходная — а ни лодки, ни плота на глади не появлялось.

Тодор ловко управлялся с двенадцатью овцами, собак же ни пастушьих, ни сторожевых в городе не водилось, ни к чему они. Не только собак в городе не было — а еще и погоста. Ни в стенах Ладана-Монастыря, ни на выселках, не стояли поминальные кресты. И записок за упокой не подавали, и свечей на канун не ставили в родительские дни. Будто и впрямь Рай-город был построен на виноградном холме. Без смертной тоски жили украденные цыганами взрослые дети.

Поначалу ночевал Тодор у старосты, а как стало невмочь в духоте, переселился в пастушью кошару на зеленом склоне. Ровные травы волнами вниз катились, на одиноких раскидистых деревьях чернели аистиные гнезда. Грозы ходили на горизонте безвредно бередили сухими громами дальние выси синих лесов.

Тревожно кричали чибисы. На весь свет по безлюдью разлилось духовитое цветение медуницы. Наполнились луга от дна до голубой каймы холмов пчелиным гулом.

Вечерами левой рукой Тодор разводил костер, варил кулеш на ужин, чистил бурачки. Овцы в жердяном загоне белым облаком сбивались, отражался огонь в кротких скотьих очах. И глядя на тот огонь, печалился Тодор о родичах своих, которые в темноте и холоде кочевали. Потому что грел котелок у кошары огонь не цыганский, не человечий — овечий огонь. Господь к скотам милостив, но с собой такого огня не унести в туеске.

Прогорал костер, алыми жужелками ползли сполохи по головешкам. Тодор считал звезды до полуночи — да все сбивался со счета. Незаметно менялись над ним начертания звездных течений. К рассвету падала на сизые пастбища медяная роса. Зернами гранатными рдели во мгле Стожары.

День за год тянулся, ночи без счету.


Яг невесть где пропадал, разве на часок-другой забегал, болтал, что под корягой у реки живет крыса — из себя красавица писаная. Вот и повадился он с ней без огня да без опары оладушки печь. Похвалится, на задних цирлах пофигуряет, и юрк в траву — оладушки, мол, стынут, недосуг!

Близилось равноденствие.

Не спалось Тодору. Сердце билось. Как сумерки — что за притча, не сходится овечий счет. И ладно бы — убыток, а наоборот — приблудная овца мерещится.

Дремлет смирно белорунная дюжина — а нет да нет, как из под земли, покажется — тринадцатая овечка белее-белого, топочет точеными ножками, печально голову клонит и блеет, будто окликает на свирели. Входил Тодор в загон, считал заново — все на месте, лишней нет. Качал головой, пожимал плечами, возвращался к костру.

43