— Ну что ж, — с хорошо отмеренной долей сожаления вздыхает королева. — Сделанного не поправишь, добро пожаловать в семью. Постарайся быть примерной женой моему сыну. А мне — послушной дочерью.
Папка в руках королевы раскрывается, скользит вбок, ворох бумаг проливается из нее на пол, выплескивается под ноги Золушке.
— Ах, какая досада, — королева сочувственно щелкает языком. — Девочка моя, будь добра, собери это. И рассортируй. Деловые письма отдельно, переписку с иноземными послами — отдельно. А потом, когда закончишь, напиши им всем ответ. И сделай копии для архива. А для меня, будь другом, составь краткий обзор. Ну и для короля тоже, само собой, — Королева смотрит на Золушку с холодной мстительной улыбкой. — И постарайся управиться до завтрака.
Эта карта смягчает даже самый неблагоприятный расклад.
В наихудшем случае будет вам курортный роман вместо большого и светлого чувства. Но все равно неплохо.
— И они надеются, они на-де-ют-ся, что он любит их! — она торжествующе смотрит на меня круглыми карими глазами, ставит красную чашку на плетеную бамбуковую подставку, удобно устраивая в кресле пышное тело, завернутое в легкую индийскую ткань.
Киваю, и глотаю обжигающую нёбо лаву, пахнущую кардамоном и корицей.
— Но мы все только и надеемся на то, что нас любят. Мы из кожи вон лезем, чтобы стать достойными любви. Какая разница между надеждой на любовь Бога, и надеждой на любовь человека? Никакой.
Мы, не сговариваясь, смеемся нелепой глубине нашей дискуссии; она машет на меня руками, и идет на кухню варить очередную порцию кофе. Я смотрю, как, огибая фонари, к окну подползает вечерняя лиловая мгла. Все, чего я хочу, с первого дня жизни, и, вероятно, буду хотеть до самого распоследнего хриплого вздоха — чтобы меня любили. На улице надсадно орут коты — вероятно, они хотят того же самого, взывая к своему кошачьему богу.
«Перепиши свою жизнь на чистые страницы
и ты увидишь, что любовь не ведает границ…»
…чтобы в последнее студенческое лето, горячее, пряное, светло-желтое, медово-текучее и медленное — лето-блюз, оказаться в маленькой квартирке под самой крышей. Квартирке-мансарде со скрипящим полом, гулким эхом пустого холодильника, трещинками-иероглифами на пожухшем голубом кафеле, с утренним солнцем в нелепых хозяйских шторах. В кватрирке-крошке, квартирке-миниатюре с плетеным перекрестьем окна, с видом на пухлых голубей, на кончики веток, на рыжего кота на соседской крыше — «кота на раскаленной крыше», бонуса для безответственных квартиросъемщиков — окно в Париж, Берлин и Рим. Белое! синее! оранжевое! зеленое, розовое и голубое! — как будто наш маленький мир раскрасил ребенок — шаловливый, но старательный, высунувший от усердия язык, не знающий ни слова vulgar, ни строгой гаммы художественных колледжей. Нет, любовь не выскакивала из-под земли, не вытаскивала из кармана плаща ни острого ножа, ни кривого месяца — наша любовь танцевала на клавишах ночной апрельской мостовой, цокая каблуками башмаков, звеня браслетами праздношатающейся гитарки. Любовь дышала в окна цветущим белым деревом, писала чумазым пальцем майской грозы на грязных стеклах подъезда, мурлыкала пластинкой: «Ты хороша, как узор в прямоугольной бумаге, вечно зеленый цветок и порошок в зеркалах…»
Мы любили друг друга до изнеможения и до одури, каждый раз, как последний. Любовь скрипела пружинами желтого дивана, пахла веснушками и потом, — горьковатым и сладким, как полынь: есть такой запах, запах любви, запах свежего, бурного, безумного секса. Жизнь истекала запахами и звуками, как надкушенная вишня красным соком; пока мы спали, сплетаясь в клубок, или откинувшись на подушки. Любовь услужливо открывала двери и нужные страницы: «А Вы когда меня полюбили? В четверг, после обеда, на прошлой неделе». Я просыпалась на запах кофе. Кофе в постель, вся постель в кофе, чашки у постели — твоя чашка! Моя чашка! Иногда это круче, чем победное знамя воцарившейся в ванной щетки, опустившей голову крышке унитаза. Потому что это значит «мы».
Дипломная работа на желтоватой бумаге черными точками — миллионы точек сплетаются в один узор: «Джульетты пластмассовый красный браслет»…Джульетта а черных очках, и похожа на Мишель Пфайфер. И снова до одури, до глупости, до первой крови. До крови ненастоящей, гуашево-сладкой и понарошечной. Мы обижались друг на друга, как дети, разбегаясь по углам, и сползаясь к вечеру в одну постель. Бешенная, сладкая метель.
«Будь моей тенью, скрипучей ступенью,
цветным воскресеньем, грибным дождем
Будь моим Богом, березовым соком,
электрическим током, кривым ружьем».
Я снова падаю в душистую ночь, как майский жук в чернила: крапинками по бумаге, черными точками. Джульетта ночами клеила браслет; а потом носила. А потом потеряла, наверное.
— А что было потом? Спросишь ты, и смахнешь крошку с яркой майки. Я, дожевывая бисквит, подниму кверху палец, требуя терпения.
Мне по ночам иногда снится твое тело. Загорелое тело, цвета кофе со сливками, с дымным запахом подмышек — легкой, мускусной звериной ноткой, мускулистое и совершенное, тело отчаянного храброго зверя, влажное от пота, откинувшееся на подушки. Иногда, сквозь едкий дым сигарет мне кажется, что ты языческое древнее и вечно юное божество — возродившееся из амулета, который лежал у меня в кармане, и исчез беззвучно и бесследно в тот день, когда появилась ты. Это ли не чудо? Появилась звуком тупоносых туфель, окинув надменным взором мраморные и рассыпчатые, как вчерашние белые булки, тела античных богинь, застывших на лестнице немым завидующим эскортом- куда им до тебя, мое черноглазое совершенство, до твоих сильных бедер в узких выбеленных джинсах, до твоей шеи, длинной как башни Праги — триста ступеней для торопливого трубача в бархате, триста поцелуев темных губ от пульсирующей голубой вены во впадинке ключиц до подбородка, тонкого и надменного, как адмиралтейский шпиль.